Вот уже приближается 25-я годовщина Великого Октября, а мы все еще сидим в осажденном Ленинграде. Что же, спустя год слишком блокады, живя в очень трудных, непривычных бытовых условиях, упал у нас дух и сломилась воля продолжать бороться со всеми невзгодами за светлое будущее нашей родины? Нет, тысячу раз нет! Воля к победе только еще более окрепла, и духом мы стали даже сильнее, чем раньше, легче переносятся всевозможные лишения. Следя за событиями, восхищаясь героизмом нашей доблестной Красной Армии всех родов оружия, невольно хочется приобщиться к ним, стать их достойными. А Сталин, мой любимый Сталин, в это тяжелое время наступления гитлеровской орды на Сталинград, что он, этот настоящий отец своего народа, должен был пережить, передумать и перечувствовать. Ведь судьба народов в его руках. «Конечно, наше дело правое и мы победим». Я глубоко верю на основании долгого жизненного опыта, что где правда, там и счастье. У меня уже давно, лет 35 тому назад, на полотенце даже было вышито это изречение, и оно сохранилось до сих пор. Вера в Сталина, в силу его трезвого, светлого ума в его искреннюю любовь к своему народу, в его правдивость, честность и прямоту у меня непоколебима и потому я, спокойно совершенно, без всякого страха, продолжаю жить и продуктивно, более чем когда либо, работать в это, можно сказать, самое критическое время, когда безумные гитлеровцы рвутся в Ленинград. Настолько сильна моя вера в Сталина, что я, вновь перебравшись на зимовку в кухню и комнату домработницы, в качестве охраняющего защитного средства повесила над кроватью его портрет. Сталин всех нас охраняет и меня в том числе и я сплю спокойно при бомбежках и артобстреле.
Так что дух по-прежнему бодр и надежды на скорую нашу победу я ни на минуту не теряю.
Но есть другая сторона жизни, которая меня тревожит и зачастую выводит из обычного спокойного равновесия. Это боязнь погибнуть раньше окончания войны и не совсем закончить и оформить имеющийся у меня важный обширный экспериментальный материал, дело Ивана Петровича, которым я в настоящее время захвачена и которое, думается, послужит на пользу родине.
Я уже писала вначале, что Иван Петрович мне часто говорил, что мои успехи в науке, в его деле, а также исключительное его отношение ко мне создали и создадут еще в будущем мне много врагов, но, конечно, только среди дрянных людишек, в особенности, если дело у меня будет продолжаться так же успешно, как и раньше, добавил он. Скоро его слова оправдались, о чем мною было указано в соответствующем месте о Купалове и Анохине, главных моих доброжелателях. Купалов, всюду, где только мог, говорил, что это не мои работы, а Ивана Петровича, так как он большую часть проводил со мной с целью показать и доказать, что мыслей у меня своих нет. Но кто только хоть немножко знаком с делом Ивана Петровича, конечно, знает, что это ложь. Из всех моих многочисленных работ по пищеварению и по условным рефлексам Иван Петрович лично мне дал только 3 темы за все 25 лет работы с ним. Одна из них относилась к области пищеварения. Анализ некоторых патологических состояний пепсиновых желез и 2 тома касались изучения высшей нервной деятельности. Одна диссертационная «Об иррадиации возбуждения в коре больших полушарий», а другая «Тормозное действие условного раздражителя при предшествовании его безусловным». Общая тема, данная для разработки мне, П.А. Подкопаеву и В.И. Павловой. Об этом мною уже упоминалось в соответственном месте. Все же остальные темы принадлежали лично мне, я работала совершенно самостоятельно и разрабатывала вопросы, которые меня интересовали с точки зрения клиники. Наоборот, зачастую даже мне приходилось долго спорить с Иваном Петровичем и убеждать его в значении той или другой темы, вытекающей из ряда моих опытов, которые Иван Петрович сам лично не склонен был давать кому-либо, но мне уступал в моем настойчивом желании во что бы то ни стало разработать интересующий меня вопрос. Так было с применением смеси брома с кофеином при экспериментальных неврозах, смесь, против которой он в течение месяца слишком протестовал, но впоследствии стал горячим защитником и пропагандистом этой смеси. Так было и с кастрацией у собак при изучении их высшей нервной деятельности, против которой он долго протестовал, не получив каких-либо ощутительных результатов в другой лаборатории, а затем неоднократно благодарил меня за то, что я настояла на кастрации. Действительно, и сейчас еще я имею возможность получить много интересных данных благодаря кастрации, произведенной на многих собаках. Но вместо того, чтобы радоваться новым достижениям в области физиологии и патологии высшей нервной деятельности, некоторые «павловские» наследники, стремящиеся к пересмотру павловского учения, по-прежнему не хотят, чтобы все то, что сделала я, принадлежало бы мне. Ну, хорошо, пусть они себя утешают, что Иван Петрович, почти все 25 лет совместной работы с ним любил меня не за мою горячую любовь и искреннее увлечение и преданность его работе, а за мои прекрасные глаза, и потому думал все за меня. Ну, хорошо, пусть они заблуждаются на этот счет. Но после смерти Ивана Петровича, ведь я уже 6 лет с лишним работаю у заместителя Ивана Петровича академика Л.А. Орбели и без преувеличения, с гордостью могу сказать, что у Леона Абгаровича я за 6 лет сделала больше, чем у Ивана Петровича за 10 лет. Это не слова. Работы мои посланы в Казань в 1942 году к Леону Абгаровичу и я знаю, что это самое большое и важное, что я сделала за весь 32-летний период моей работы в лабораториях Ивана Петровича и теперь Леона Абгаровича. Когда я читала выдержки из последней обзорной работы опытному и серьезному психиатру К.И.П., он сказал, что этой моей работой я открываю новую эру в медицине. Работа называется «Условные рефлексы как метод, проливающий свет на значение психической травмы в развитии новообразовательных процессов, и, в частности рака».
Вместе с профессором В.Г. Гаршиным, которому я бесконечно благодарна, так как он, будучи перегруженным работой, в это голодное тяжелое время пришел мне на помощь и приготовил около 80 гистологических препаратов, опухолей погибших собак и вместе со мной исследовал их под микроскопом. Эта моя работа – заключение, вытекающее из нее, не находится в противоречии с прежними многочисленными исследованиями этого жизненно важного вопроса, а только значительно дополняет и объединяет все господствующие в настоящее время теории механизма происхождения рака. Я убедилась в правоте своих выводов, особенно укрепившихся после разговоров с профессором Гаршиным. Его высказывания, мысли, которые он вынашивал в течение многих лет, вполне совпадают с полученными лично мной за 15 лет и за последние 4 года вместе с моими сотрудниками (всего за 19 лет) экспериментальными данными. Эта работа примиряет всех исследователей и дает ответ на не разрешенный клиницистами вопрос насчет развития и вообще изменчивости опухолей (Вельяминов) и вполне совпадает с мнением других видных клиницистов, как Захарьин, С.П. Федоров, Быховский и другие. Я жду с нетерпением, когда перепечатают на машинке эту работу и очень интересуюсь мнением компетентного для меня во всех отношениях Л.А. Орбели о значимости этой работы. Может быть, я заблуждаюсь и преувеличиваю ее значение для клиники, для жизни, но мне, как бывшему клиницисту и терапевту, она представляется важной.
Ведь тут, может быть, есть разрешение основной задачи онкологии – выяснение условия перехода условных предраковых состояний (папиллом) в рак. Эта работа захватила меня и в связи с ней возникла не менее важная задача выяснения генеза преждевременного старения, о которой тоже можно много нового сообщить на основании имеющегося у меня богатого фактического материала. И, наконец, третья, также навеянная многочисленными наблюдениями над кастратами в продолжение 13 лет, касающаяся сохранности половой функции у старых кастратов (за исключением функции оплодотворения). Я так сейчас захвачена этими вопросам, что не могу писать о более мелких специальных вопросах, касающихся отдельных черт в поведении животных и их условно-рефлекторной деятельности во время устрашающих военных действий – бомбежки и артиллерийского обстрела района лаборатории.
Сейчас пишу в кухне, и непрерывный обстрел нашего района не прекращается, но у меня и мысли нет куда-то бежать, укрываться. Все мое внимание сконцентрировалось на любимом деле и отсюда на все отрицательная индукция. Так хочется, так страстно хочется дожить до нашей победы, испытать эту радость, а также радость признания своей полезности для дела Ивана Петровича, для родины. Но мне не хотели дать эту радость, всеми силами хотели оторвать меня от дела, которое составляет цель моей жизни, и эвакуировать во что бы то ни стало из Ленинграда. Видя, что я ни в каком случае не хочу покидать Ленинграда и не еду в Колтуши, куда меня хотели заставить ехать, меня решили взять измором. Начиная с марта до конца июля, я оттуда решительно ничего не получала, на мои просьбы прислать хоть немного молока был ответ, когда приеду – все получу. Я действительно тогда чуть не погибла, потому что-то, что составляет основное питание в настоящее время (хлеб и каша), я не ем. Я худела не по дням, а по часам. Помогал, урывая от себя, А.О. Долин с женой. При том добавочный паек (академический) от меня тоже отняли. Я решила тогда ехать в Колтуши. И.Ф., как казалось вначале, внимательно ко мне отнесся, но со стороны других (отголоски Всеволода Ивановича) я встретила такое оскорбительное отношение к себе – своему больному самолюбию, что через неделю, собрав свои манатки, явилась в Ленинград. (Если бы был жив Иван Петрович или был бы Леон Абгарович, ничего подобного не могло бы случиться). И в Колтушах мне было голодно, так как сахару и масла у меня не было, а без этих пищевых веществ мне ничего в горло не лезло, столовую еду я не выносила. Спасибо милой Е. Ф. Мелиховой (врач-психиатр), которая из своего военного командирского пайка тогда уделила мне свою долю и сделала это еще и по приезде в Ленинград. Никогда я ей этого не забуду. И сейчас так же тепло вспоминаю, я до глубины души прочувствовала всю ее бескорыстную доброту. А это очень для меня ценно. Другие помогали и помогают, но не бескорыстно. Тяжелое время прошло, но голодовка хроническая, систематическая дала себя знать. Я до сих пор не могу оправиться. Конечно, помимо питания, огромную роль в этом деле сыграла нервная система. Я осталась в Ленинграде, я работала, не покладая рук, и не знаю, почему меня лишили специального академического пайка. За что? Это больно и оскорбительно, особенно мне, с моим больным самолюбием. Мне все его обещали каждый день и не давали. А у меня в это время была еще старушка иждивенка. Это напрасное ожидание в течение 2½ месяцев расстроило мою нервную систему и вывело меня из обычного нервного равновесия. Для освещения дела: возвращаюсь несколько назад. Летом 1942 года ко мне принесли на дом повестку с извещением явиться на эвакуационный пункт. Так как не представлялось возможности вывезти моих старых опытных собак (с которыми я в течение многих лет работала и которых для пользы дела необходимо было сохранить) из Ленинграда, я твердо, несмотря ни на что, решила не выезжать и оставаться на месте и по этому ни на первое, ни на второе приглашение явиться на эвакуационный пункт, я не пошла. И только после 3-й врученной мне повестки я направилась в эвакуационный пункт в сопровождении трех присланных меня сопровождать, в том числе и нашего дворника. Вот так пассаж! Точно вора стерегли, чтобы я не убежала. В эвакуационном пункте дворника отпустили и я должна была направиться в по близости расположенный Райсовет. В Райсовете меня спросили, кто я, и на мой ответ, что научный сотрудник спросили, есть ли бумаги, удостоверяющие личность. Я сказала, что есть паспорт, мне сказали, что этого мало, надо удостоверение, что я научный сотрудник. Я захватила с собой что попало мне под руку и вытащила пропуск в ГИДУВ, где было помечено: профессор заведующая кафедрой физиологии и патологии высшей нервной деятельности им. акад. Ив. П. Павлова. «Так Вы заведующая кафедрой И.П. Павлова?» – сказал мне товарищ Иванов и тут же с одушевлением начал рассказывать мне, как используется в военное время метод условных рефлексов. Вырабатывается условный рефлекс на идущий танк, бросая вблизи его голодной собаке мясо. Собака при виде танка бежит к нему за мясом, и привязанные к ней гранаты взрывают танк. Он с большим воодушевлением и увлечением все это мне рассказывал и вызвал к себе с моей стороны симпатию. Покончив со своими объяснениями, он мне сказал: «Мы Вас вызывали, чтобы эвакуировать из Ленинграда, Вы знаете, что немец не оставляет попытки захватить Ленинград, может быть, придется переживать тяжелые времена, может быть, еще более тяжелые, чем в прошлом году, может, опять наступит голодовка и потому мы, желая сохранить ценных для нас ученых, хотим Вас эвакуировать». Я, не дав ему закончить, перебила словами: «А я ни в каком случае не поеду, я твердо верю в мощь нашей Красной Армии, я твердо верю, что Верховное командование не допустит взять Ленинград, но что гитлеровцы рвутся и желают его взять, так это только пустая попытка с их стороны. Они и раньше пытались его взять, равно как рвались и не оставляли попытки взять Москву, однако же откатились назад. Так что я немцев не боюсь, я и страха не страшусь и смерти не боюсь, придется умереть с голоду, ну что ж, умру, а не поеду ни за что! Так и знайте, умру, а не поеду! Надеюсь, Вы насильно, против моего желания, эвакуировать меня не можете, так как в политическом отношении я больше чем лояльна. А я, оставаясь здесь, кроме своих важных научных исследований, могу быть полезной и в другом отношении, так как я врач и заведовала в 1914–1917 годах лазаретом для раненых. Так что как хотите, а я ни в каком случае из Ленинграда не уеду». Он был очень обескуражен, очевидно, ему принадлежал решающий голос в этом вопросе, а что он мог решить при таком моем заявлении. Он очень мягко и вежливо заявил, что относительно меня он теперь один решить не может и очень просил меня завтра в какое угодно время зайти опять к нему: «А я по поводу Вас соберу комиссию, один я решить не могу». Я охотно согласилась прийти опять. Добром и мягким отношением из меня можно веревки вить. На другой день утром я пришла. Тов. Иванов тотчас же принял меня и сказал радостно: «Оставайтесь, живите спокойно, мы Вас уже беспокоить никогда не будем. Если что надо, обращайтесь к нам». Я была очень рада, и другого ответа от него не ожидала.
Кстати, сейчас по поводу высылки мне вспомнился разговор с Иваном Петровичем Павловым. Когда после убийства С.М. Кирова наступила, вполне понятная волна репрессий и высылок из Ленинграда лиц, вселяющих подозрение, Иван Петрович, придя в лабораторию, завел со мной такой разговор. «Некоторым членам моей научной семьи грозит высылка, но я напишу в Совет Народных Комиссаров и попрошу их оставить, я буду за них ручаться». Честный, прямой и правдивый Иван Петрович так же думал и о других. «Кого собираются высылать?» – спросила я. «Я не хочу этого сейчас говорить даже и Вам, – сказал он, – боясь, что Вы как-нибудь, нечаянно, раньше времени не проговоритесь, чтобы это не дошло до них». «Не говорите, я и так знаю», – и назвала ему две фамилии его сотрудников. Он тотчас же выдал свой секрет: «Почему Вы это знаете? Кто Вам это сказал?» – «Никто, – был мой ответ, – это два бывших офицера». Это оказалось правдой, недаром тогда на них было подозрение, они были подозрительные и после смерти Ивана Петровича были высланы.
Продолжая на эту тему разговор с Иваном Петровичем, я ему сказала: «А вот если бы меня высылали, я бы не поехала». – «То есть, как бы Вы не поехали, когда бы Вас арестовали и увезли?» – «А я бы приняла сколько нужно верональчика и осталась бы здесь». На этом разговор с Иваном Петровичем прервался, кто-то вошел и помешал его продолжению. Спустя некоторое время Иван Петрович обратился к директору Ленфилиала ВИЭМа Н.Н. Никитину и сказал: «Вот дождались, такой жизнерадостный человек, как Мария Капитоновна, теперь хочет отравиться». Ничего подобного я, конечно, не хотела, это так преломилось в сознании Ивана Петровича. Я сказала, что это будет, только в том случае, если меня будут высылать, потому что я не представляю себе жизни вне дела, вне науки, вне интересов родины. Я все равно сразу же погибла бы там. А здесь своей жизнью я вполне довольна, больше чем довольна, и не поменялась бы ни с кем, да и сейчас в тяжелых условиях я в настоящее; время могу это вполне подтвердить. После разговора с Иваном Петровичем мне звонил директор Ленинградского филиала ВИЭМ и заведующий спецчастью, очень милый человек Н.Е. Л-в, и заявили, что хотят со мной поговорить и объясниться.
Они вошли со словами: «Как это Вы могли допустить такую мысль, что Вас могли выслать!» – «Почему же меня нельзя выслать – маленького человека, когда высылают заслуженных с орденом Ленина и т.п. А у меня есть повод к высылке: муж мой после смерти Бориса и ожидавший рая сразу после переворота, очевидно, обезумевший от горя уехал за границу. Правда, он не стал контрреволюционером, а занимался чтением лекций в Чешском университете в Праге. Мой сын, будучи истинным патриотом своей родины, убежал на юг со своими товарищами спасать родину, как им тогда казалось, от временных захватчиков». «Да мы все это знаем», – был их ответ. «Но Вы не знаете, что во время Октябрьского переворота у меня в квартире ночевал великий князь Г.К. с женой и князем Долгоруким (побочным сыном Александра III ). Наконец, Вы возьмите мои альбомы и посмотрите, кого Вы там найдете. Брусилов, Сухомлинов – бывший царский военный министр, оказавшийся впоследствии предателем, я его забыла выкинуть из альбома. Воейков, офицер Кавалергардского полка – крайний монархист. Надо сказать, что отец мой был полковой священник, служил сначала в Тифлисе, а потом, когда перевелся в Петербург, сначала в офицерской кавалерийской школе, а затем в Гвардейских Егерском и Кавалергардском полках. Был митраносец, имел 2 Владимира и 2 Анны. Его, где бы он не служил, все обожали, начиная с простого рядового солдата, кончая командиром полка. Это обожание и хорошее отношение доходили даже до того, что спустя 5 лет после того как он вышел в отставку и жил у меня и умерла моя мать, то на ее похороны были высланы депутации от четырех полков вместе с офицерами кавалерийской школы с венками. А сестра начальника Артиллерийской академии и училища Д-ва в декабре месяце приехала на похороны и привезла целую корзину свежих ландышей, которыми засыпали покойницу. Любили и обожали моего отца все, где бы он не служил. Да было за что. Это был честнейший, правдивейший человек и, хотя жил среди самой аристократической среды, будучи монархистом, стоял за правду, любил простой народ, помогал много бедным, любил солдатиков, очень гуманно относился к денщикам, видя в них, прежде всего человека, обожал моего мужа, и, несмотря на его левые взгляды, часто с ним соглашался. Когда Григорию Сильвестровичу, после его письма к митрополиту Антонию грозил арест или высылка, я решила заранее ко всему подготовить отца. «Григорий Сильвестрович спокоен, он готов ко всему и ничего не боится, откровенно высказав свой взгляд на царя, на царское правительство». В ответ на эти мои слова он зарыдал и сказал: «Голову бы свою за него отдал». Вот характеристика моего отца. Григория Сильвестровича не посадили, посадили подставного редактора статьи, а его выслали в Череменецкий монастырь и лишили сана. Говорят, что это сравнительно обошлось хорошо благодаря заступничеству жены министра М.Ф. Щ–ой, которая, как и все тогда аристократические дамы, были неравнодушны к моему мужу. Поэтому и альбомы мои были наполнены этой аристократией и я не успела, вернее, забыла их уничтожить, как в свое время уничтожила портреты великих князей Константиновичей, данных мне с надписью и в рамках.
Возвращаюсь к прерванному разговору с директором Ленинградского филиала ВИЭМ и Н.Е. Л-ым. «Да это все прекрасно, мы не будем смотреть Ваши альбомы, мы и так Вам верим, но почему Вы не говорите другого, что во время переворота вместе с артисткой Збруевой в доме 26/28, на Каменноостровском проспекте (Кировском), где Вы в то время жили, Вы открывали гаражи, давали автомобили, бензин, кормили и поили восставших солдат в своем лазарете, которым Вы тогда заведовали. «Ну, что же – это известно, что об этом говорить, а то, что я Вам теперь сказала, Вы не знали». Этот эпизод вспомнился мне в связи с разговором о высылке. Только что мы немного ожили после тяжелой зимы и весны 1941 как в августе снова сюрприз. После эвакуации в Академии наук в Ленинграде осталось очень мало народу. Л.А. Орбели всячески старался перетащить меня к себе в Казань, в Боровое или в Москву. Было постановление также эвакуировать всех сотрудников Физиологического института. Даже для устройства этого дела был послан особый уполномоченный Фомин. Я, конечно, осталась верна себе, задалась непременной целью окончить и оформить труды – плод 19-летней работы, а это можно было осуществить только в Ленинграде, где имелись у меня собаки и не законченные и не приготовленные препараты от погибших собак. Несмотря на уговоры, ввиду наступающего ожидаемого опасного момента вторжения немцев, я твердо решила остаться, окончить работу и, если придется, погибнуть, но не попасть в руки поганых захватчиков. На всякий случай я всегда с собой ношу и кладу на ночь под подушку смертельную дозу веронала, все может случиться, может снаряд искалечить, а жить калекой мне не улыбается. Смерти же я не боюсь. В это время однажды утром ко мне явился сравнительно недавний сотрудник Л.А. Орбели М.Ф. В–в, которого за неимением кого другого оставили уполномоченным вместо директора,
В–в сообщил, что меня эвакуируют и ввиду эвакуации лишили академического пайка. Так как было уже сказано, что я не ем хлеба и питаю отвращение ко многим кашам и вообще мучному с детства, то для меня без пайка – голодная смерть. Поэтому я решила ехать к заведующему административной и хозяйственной частью Академии наук М.Е. О–ву, чтобы выяснить, кем и на каком основании я была снята с пайка, чтобы мне знать, к кому обратиться. Я сообщила о том, что в Райкоме меня обещали больше не беспокоить с эвакуацией. Это постановление Горкома, сказал мне Ф–в, а я виноват в том, что Вас не отстаивал. Он прочел отзыв Ивана Петровича и Леона Абгаровича Орбели обо мне, как мне сказала директор Госторготдела № 1, где мы получали паек (она присутствовала на этом заседании), и Вас как ценного работника решили во что бы то ни стало эвакуировать. Почему он не отстаивал меня, я не представляю себе, зная, что я из Ленинграда не уеду.
Привожу дословно отзывы Ивана Петровича и Леона Абгаровича обо мне, за которые меня лишив пайка, осудили на голодную смерть.
Иван Петрович Павлов писал: «Удостоверяю, что профессор-врач Мария Капитоновна Петрова вела и ведет в заведоваемых мною физиологических лабораториях научные исследования с редкою энергией и получила длинный ряд результатов большого научного и практического значения. В отделе пищеварения ее работа с ее сотрудниками носит по преимуществу прикладной медицинский характер. В Отделе высшей нервной деятельности ей принадлежат многочисленные факты, представляющие фундаментальные явления нормальной и в особенности патологической деятельности высшего района головного мозга. Приобретения в этом экспериментальном поле несомненно окажут огромное влияние на анализ и лечение нервных и душевных заболеваний человека. Работа М.К. в этой области продолжается и сейчас с возрастающим успехом. По всей справедливости научные заслуги М.К. должны быть признаны выдающимися, исключительными.
Ленинград, 10 января 1931 г.»
Между прочим, Иван Петрович говорил мне (и некоторым домашним, я говорю со слов бонны, долго у них жившей): «Вот закончите, хорошенько оформите Ваши собачьи неврозы и их лечение, и я Вас представлю к Нобелевской премии». Это писал Иван Петрович, а вот что пишет обо мне Л. А. Орбели.
2. IV . 1940 г. Отзыв на предмет исходатайствования академической пенсии, который тоже был прочитан в заседании Горкома.
«М.К. Петрова, по образованию врач, имеет ученую степень доктора медицинских наук и ученое звание профессора. В течение многих лет М.К. Петрова работала в Терапевтической клинике 1-го Ленинградского медицинского института, последовательно занимая положение ассистента, приват-доцента, профессора кафедры. В клинике приобрела большой врачебный опыт, эрудицию и потребность в теоретическом освящении ряда вопросов. Это привело ее в физиологическую лабораторию акад. Павлова, в которой она проработала свыше 25 лет, сначала параллельно с клиникой, а потом с полной концентрацией сил и внимания на физиологических вопросах. М.К. Петрова внесла много нового в учение о физиологии и патологии пищеварения, связав данные павловской школы с клиникой. Но особенную ее заслугу составляет длинный ряд трудов по высшей нервной деятельности, выполненных в непосредственном контакте с Иваном Петровичем Павловым. Можно утверждать, что весь раздел патологии высшей нервной деятельности, все учение об экспериментальных неврозах почти целиком базируется на экспериментальном материале М.К. Петровой. После смерти Ивана Петровича Павлова она с исключительной энергией, настойчивостью и большим экспериментаторским чутьем продолжает разрабатывать эту область научного наследия Павлова и имеет новые, существенно важные достижения. Сам Иван Петрович Павлов считал М.К. Петрову самой энергичной и достойной сотрудницей, о чем неоднократно высказывался в печати. И сейчас весь коллектив работников бывших павловских институтов высоко ценит ее как убежденного, энергичного и весьма успешно работающего сотрудника, автора блестящих страниц советской неврологии.
Оба эти отзыва, конечно, преувеличены, такой похвалы себе я не заслужила, но это понятно, потому что это исходит от двух больших людей, больших во всех отношениях, как в научном, так и в общечеловеческом. Они, будучи сами целиком преданы физиологии, оценили мою любовь к этой области науки и несколько преувеличили мои заслуги. Но, во всяком случае раз такие корифеи науки дали обо мне такие отзывы, с этим надо было считаться, а Ф–в, который знал, что я не уеду из Ленинграда, ничего не сделал, чтобы отстоять мне паек, в этом он сам мне чистосердечно признался. «Раз Ваша вина, – сказала я, – сознание искупает половину вины. Вы должны тогда и поправить», – на что он как будто с готовностью согласился, но как бы то ни было я получила паек только через 2 месяца. В июле повторилась та же история, почему-то мне опять не дали пайка, все говорили: «Не сегодня-завтра получите – ошибка машинистки» – и я опять 2½ месяца сидела без пайка. Я очень похудела и ослабела, потому что буквально голодала. И если бы не А.О. Долин, который с женой по временам выделяли мне из своей военной порции, я бы, вероятно, погибла бы. Мне было очень тяжело, зная, что у Долиных есть дети, которым надо посылать, а они отрывают это от себя и детей и я за это время много перестрадала, изнервничалась. Между прочим, они иногда присылали мне по ? литра разбавленного сгущенного молока, которое в то время мне было необходимо, заболели почки, появился белок в моче и мне надо было сесть на молочно-растительную диету. Из Колтуш мне в течение 4 месяцев ничего решительно не присылали (Один только раз по моей настойчивой просьбе ½ литра кислого молока.) Это делалось с целью затянуть меня жить в Колтушах, думая, что голод заставит меня там жить, но работать мне там, в обстановке больше, чем недружелюбной (вся семья Павловых там жила) мне не представлялось возможным. Положение летом 1942 года было поэтому для меня очень критическое, и если бы не любовь к делу, желание во что бы то ни было окончить дело Ивана Петровича, поставить ему памятник, я бы не выдержала (Кстати, меня удивляет, что, несмотря на то, что со дня смерти Ивана Петровича прошло более 7 лет, постановление Совнаркома поставить Ивану Петровичу памятник на одной из площадей города до сих пор не выполнено – почему это?)
Я худела, и бледнела, и слабела не по дням, а по часам и к тому же однажды, вероятно, санитарка, которой было поручено налить мне в бутылку молоко, часть его выпила, а остальную долила сырой водой. Я тяжело заболела после этого молока. Через 3 часа после того как я его выпила у меня появилась рвота и жесточайший геморрагический колит. Благодаря очень милой одной научной сотруднице Марине Валентиновне Г–й, случайно впервые по делу ко мне зашедшей, я через 2 часа приняла сульфидин, который она, стремительно сорвавшись с места, привезла мне из Политехнического госпиталя, где работала заведующей химической частью лаборатории. Благодаря во время данному сульфидину, я быстро оборвала болезнь. Вскоре я получила сульфидин и от директора Ленинградского филиала, который, узнав о моей болезни спустя некоторое время, зная, что я очень нуждаюсь в сладком, прислал мне плитку шоколада и сладкий жидкий витамин из шиповника. Кроме того, доктор С.Л. Л–н, часто посещавший «среды» Ивана Петровича и работавший по условным рефлексам на детях у профессор Красногорского, узнав о моем недостаточном питании, приносил мне разные овощи, выращенные им самим и его сотрудниками. Это с их стороны делалось совершенно бескорыстно. Доктор С.Л.Л., вероятно, из чувства благодарности ко мне за мой хороший отзыв об его работах решил отплатить мне добром. Таким образом, все лето, не получая ничего из Колтушей, я жила, можно сказать, подаянием добрых людей. Много истинно товарищеских чувств я встретила от людей, от которых я и не ожидала получить помощи. Здесь, как никогда больше, в это тяжелое время проявились инстинкты, заложенные от природы, во всей своей силе. Долин, Мусаэлян и другие снабжали меня еще дровами, так что я не замерзла пока, и надеюсь, что с их помощью и не замерзну.
Это хорошая, радостная сторона дела. Помощь товарищу в нужде со стороны другого товарища. Но среди доброжелательных людей был так называемый и «товарищ», недавно работающий у Л.А. Орбели, и за неимением другого оставленный в качестве уполномоченного Физиологического института Академии наук. Этот уполномоченный всячески игнорировал приказ Л. А. Орбели относительно меня предоставить мне все возможности работать где бы я не хотела, снабжать аппаратурой и т.д. Он в высшей степени наплевательски и пренебрежительно относился ко всем моим насущным нуждам. За все 32 года работы я ни от кого никогда не встречала такого хамского отношения, я, наоборот, всю жизнь была избалована внимательным ко мне отношением со стороны лиц власть имущих. Когда из-за отсутствия керосина (½ литра в месяц) купленные же мной за 160 руб. 2 литра керосина оказались водой, только приправленные керосином, я, пользуясь приказом Леона Абгаровича, попросила дать мне лабораторный аккумулятор, чтобы иметь возможность вечером писать работы. Ответ его передающему мою просьбу был следующим: «Может с керосином работать!». И только спустя долгое время, когда я с этой просьбой обратилась уже не к нему, а к Д–ву С.М., посланному Леоном Абгаровичем Орбели из Казани сопровождать эшелон с вещами и книгами, мною были получены аккумуляторы. Далее, узнав из газет, что вводятся учетные карточки, я позвонила в Академию узнать, распорядились ли мне послать их домой. К телефону подошел сам уполномоченный М.Ф. В-в. На мой вопрос об учетных карточках он сказал, что ничего не знает и тут же обратился к сидящему бухгалтеру с вопросом, на что она ему ответила: «Да, мы знаем и ей, как всегда, пришлем», – и я, не отнимая трубки, услыхала, как он грубо, недовольным голосом сказал ей: «Нечего посылать, пускай сама придет!». И это после приказа Леона Абгаровича да еще в такое трудное время передвижения, когда часами надо было сидеть в укрытии и часами ждать трамвая мне, непривыкшем к этому, да еще больному старому человеку. Я, непривычная к такой грубости тут же оборвала его, сказав, что ничего подобного во все 30 с лишним лет я ни от Леона Абгаровича и от Ивана Петровича, и ни от кого другого не слыхала, надеюсь, и не услышу. Иван Петрович сам всегда приносил и передавал мне зарплату, которую получали для него и меня и все другое, чтобы не тратить мне время на поездки получения денег, а после смерти Ивана Петровича, в лабораториях, заведоваемых Л.А. Орбели, кассир всегда приносил мне зарплату в мою рабочую комнату, в которой я находилась с утра до вечера, выходя только для смены собак.
Когда зашла речь, почему меня сняли с академического пайка, он сказал: «Вероятно, за происхождение, но мы, конечно, за нее хлопотать не будем». Когда по делу я вызывала его по телефону, он не торопился подходить, и когда, не дождавшись, я вторично позвонила, у телефона был Блинков, заведующий питомником, я к нему вторично обратилась, что я жду и мне нельзя задерживать единственный в Канцелярии ВИЭМа телефон, он опять вместо того, чтобы поторопиться (занят он не был, стоял в очереди, ожидая обеда), он опять изрек: «Не беда, пусть подождет», – что до глубины души возмутило даже малокультурного, но более приличного Блинкова. Почему такое ко мне совершенно незаслуженное отношение с его стороны, я понять не могу. В его дела я никогда ни во что не вмешивалась, знала только свои работы, целый день писала и ничего, кроме этого, не знала. Может быть, это результат моего отказа ему поселиться у меня в квартире, лишенной всех элементарных удобств, центрального отопления, которое бездействует, как и водопровод, и канализация, и свет. Почему ему вздумалось поселиться у меня, зная все это, да еще так далеко от места его службы в конце Кировского проспекта? Может быть его целью было уморить меня (в особенности после перенесенной дизентерии, когда я лишена была академического пайка и сильно исхудала и ослабела) и воспользоваться еще оставшимися у меня некоторыми ценными вещами? Я не могу этого хорошо понять, но, вероятно, это так, так как он мне в глаза говорил заведомую ложь и утверждал, что он заботится обо мне после приказа Леона Абгаровича и через 2 дня, просидев у меня в холоде, прислал мне дров. Лжет и не сморгнет. Дрова я получила и в небольшом количестве, в мешках, только через 3 недели, и сказала ему об этом, и то по просьбе, переданной уже другим, а не замерзла я в это время, потому что директор Ленфилиала ВИЭМа Мусаэлян 3 раза в это время снабжал меня дровами, но он нагло продолжал утверждать, что он это сделал через 2 дня. Дальше идти некуда!! Вполне аморальный человек, и вполне понятно, что я решила носа в лабораторию не показывать и отвергла предложение работать с ним (он все 2 года ничего не делал, только переходил из столовой в столовую). Я категорически с насмешкой и презрением сказала ему: «С Вами? Нет, и нога моя в лаборатории не будет пока Вы там. Такого, как Вы, я встречаю в первый раз!». Действительно, это впервые мне пришлось столкнуться с таким типом. Все это, как изо дня в день напрасно ожидаемый паек, а также вышеописанная потеря человеческого достоинства у некоторых людей, аморальность – ложь, воровство, неискренность – очень сильно нервно травмировали меня. К этому присоединились еще значительно ухудшившиеся даже против прошлой зимы, – бытовые условия. Я чувствую тепло только пока топится плита, а затем наступает такой холод, что приходится ложиться, не раздеваясь, в пальто, в рукавичках. Утром, пока не затопится плита, коченеют руки. Во время топки в соседней комнатке, где я сплю, течет со стен, наружная, теперь промерзшая, стена выходит на лестницу. Течет и с окна. Все книги в комнате, где я сплю, отсырели; и все время я профилактически принимаю аспирин и другие салициловые препараты, чтобы не схватить тяжелого ревматизма, который может помешать мне закончить очень важные для дела – Ивана Петровича и Леона Абгаровича работы. К довершению всего малокультурные люди – живущие надо мной соседи (подо мной и вокруг меня никто не живет, потому так и холодно), заливают меня помоями и из уборных. Благодаря всем этим прелестям бытовых условий я две ночи спала в своей бывшей спальне при температуре – 10°. Много невзгод! Нечего и говорить! Но все эти невзгоды ничто в сравнении с теми огромными радостями, которые вознаграждают сполна за испытанные неудобства и переживания. Да, благодаря непревзойденному героизму нашей родной Красной Армии и благодаря нашему Государственному и военному гению Сталину, с таким достоинством, поддерживающим честь нашей родины, мы по временам переживаем и большие радости. Я считаю себя счастливой, что осталась в Ленинграде, благодаря чему мне пришлось пережить огромную радость прорыва блокады Ленинграда. Я жалею всех, кто был лишен этой радости. И какой торжественной для нас, ленинградцев, была эта ночь, когда по радио из Москвы сообщили об этом трижды, и всю ночь до утра передавали митинг из Москвы. Вслед за сообщением торжественный победный гимн Сталину – виновнику всех переживаемых и дальше, каждую ночь, радостей при освобождении новых мест нашей родины от гитлеровских захватчиков. Я не из плаксивых, но слезы, радостные слезы, ручьем текли у меня всю эту торжественную ночь. Утром ко мне прибежала В.Т. Е-ва – начальник МПВО и заведующая спецчастью ЛФ ВИЭМ. Ко мне ее, партийку, потянуло, и всегда тянет разделить нашу общую радость – наши победы, которые мы с ней особенно бурно переживали. Она прекрасно знает, что я сейчас живу этими радостями и своей работой. Все, все решительно, все невзгоды, все забывается, только бы побольше таких радостей и поскорее бы освободиться от гнета безумных гитлеровцев. И как я радуюсь не только за себя, за всех несчастных жертв гитлеровского гнета, но и за нашего любимого Сталина, как я бываю горда, когда читаю в газетах высказывания о нем представителей иностранных держав, точно это касается лично меня. Как я рада и счастлива, что давнее чутье относительно Сталина меня не обмануло. Как я негодовала, когда находились люди, осуждавшие нашего великого стратега за то, что допустил немецким захватчикам занять огромное пространство. Я глубоко верила уже тогда, что только с целью сохранить Красную Армию он допустил гитлеровцев до Сталинграда. Зато теперь еще большая честь, еще большая слава ему!
Непревзойденный героизм нашей Красной Армии, слова и дела Сталина и пример колхозников пробудил и культивировал, заложенный в каждом истинном советском человеке патриотизм, и я отдала полученную мною разницу в содержании, прибавив еще тысячу (всего в 5 тысяч, директору ВИЭМа на танковую колонну защитников Ленинграда). Директор С.Х. Мусаэлян передал в Райком, за переданные мною раньше в ГИДУВ деньги я квитанции не получила, почему и решила отдать ему, так как здесь все было сделано по правилам и квитанция хранится у меня. Хотя я и знала, что без этих денег мне будет трудно с сахаром и маслом, но ни минуты не колебалась, зная, что мне в случае большой нужды помогут добрые люди, они есть – истинные товарищи! И как радостно сознание, что не все же так деградировали, а есть и здесь, в тылу, как и на фронте, самоотверженные герои, готовые совершенно бескорыстно во всем быть полезным, ищущим их помощи в данное время людям.
Сейчас мне хорошо! Настроение самое радостное. Главная работа закончена, это тоже способствует в значительной мере повышению нервного тонуса. Каждый день ждешь последних известий. Настроение не снижается, несмотря на 1½ месячную бомбежку и артобстрелы, которые все усиливаются и делаются все продолжительнее. Бойцы в госпиталях говорят, что здесь гораздо тревожнее, не знаешь, куда направляется обстрел, в особенности недовольны своей позицией те, госпиталь которых подвергся артобстрелу. Сегодня, 9-го, и вчера, 8-го февраля, всю ночь и весь день тревога и длительный обстрел нашего района, но это уже больше так не тревожит, как раньше. Вера, непоколебимая вера в хороший исход заставляет все остальное забывать. Скоро уже придет этот долгожданный день полной свободы. Всю неделю я интенсивно работала с 5 часов утра до 10 часов вечера и сейчас хочется отдохнуть. Пользуясь передышкой, я вновь принимаюсь изливать свои чувства и переживания на бумаге. Все удивляются, как я могу оставаться одна, ночевать в большой квартире. Во время бомбежки или артобстрела, конечно, лучше бы было, если бы со мной кто-нибудь оставался, но теплое помещение, в котором можно жить, настолько мало, что я не могу никого к себе поселить, да и мешать мне будет всякий, кто неизбежно будет толочься вблизи меня. Я привыкла работать одна, чтобы мне никто не мешал. В общем, я не могу пожаловаться, что меня забывают, всякий приезжий, даже малознакомый, всегда старался меня навестить, и я зачастую очень страдаю от слишком многочисленных посещений. В Новый год, например, 17 человек я принимала в своей маленькой кухне и прилегающей к ней крохотной комнатке. В общем, за прошлый месяц январь у меня перебывало 127 человек (я нарочно стала вести счет). Это теперь для меня утомительно, помимо того, что мешают работать, так что я вынуждена была назначить приемный день воскресенье и ежедневно прием с 5 часов до 7 часов (время моего отдыха). Корреспонденцией меня тоже не забывают. Недавно узнала об аресте профессора журналиста Ю.Н. К-го. Этот самый К. до того совершенно мне незнакомый, однажды в 1939 году пришел ко мне с просьбой указать мои главные работы и некоторые подробности из жизни Ивана Петровича известные мне. Он при этом заявил, что собирается подробно писать об Иване Петровиче, ни слова не упомянув, что с этой целью он уже давно посещает дом Ивана Петровича и питается сведениями, которые там ему сообщает главным образом Всеволод Иванович, а затем – Владимир Иванович. Я, не подозревая этого, охотно согласилась ему в этом помочь, только с тем условием, чтобы он прочел мне все им написанное. Он дал мне это обещание, и после этого я с ним долго не виделась. Само собой разумеется, что ничего интимного о своей 25-летней совместной с Иваном Петровичем жизни я ему не сообщила. Но к моему удивлению, накануне нового 1940 года, я получила от него письмо следующего содержания.
«Глубокоуважаемой Марии Капитоновне сердечнейшие пожелания на 1940 г. Я помню, хорошо помню Ваше прекрасное чуткое сердце, (вероятно, потому, что я не давала ему нежелательных для семьи Павловых сведений, в противоположность им) и Вашу неудовлетворенную любовь к великому человеку. Как не говорите, а ведь факт остается фактом. Герой моей рукописи – герой Вашей жизни: значит мы имеем главнейшую основу для взаимного понимания и взаимного сострадания. Простите меня, – скажу я своим критикам и холодным наблюдателям. Я хотел только правды! И я-то уверен: Вы-то меня поймете.
5.XII . 1939 г. К–й.
Письмо это меня крайне удивило. Почему он знает о моей неудовлетворенной любви к Ивану Петровичу (которая, кстати, как раз во всех отношениях была удовлетворена), принимая во внимание его сильную мозговую кору, его жизнь и знание законов высшей нервной деятельности. Старые условные связи у него сохранились до глубокой старости.
Иван Петрович не раз говорил, что человек будет счастлив, когда хорошо познает самого себя, законы высшей нервной деятельности, им управляемые, и будет поступать соответственно этому знанию. Мы с Иваном Петровичем, следуя изучаемым нами законам высшей нервной деятельности, хорошо знали себя и потому все 25 лет совместной жизни были счастливы во всех отношениях. Воображаю, какими сведениями относительно меня снабдил К–го Всеволод Иванович, который глубоко ненавидел меня как посвященную во все подробности его прошлой эмигрантской жизни и последней. Только после его смерти Иван Петрович сказал мне, что он меня очень не любил и всячески старался вооружить против меня. Но почему? Всегда недоумевал Иван Петрович: «Или он боялся Вашего влияния на меня, не понимаю?». И я, и Иван Петрович были далеки от истины. Я-то отчасти знала, так как еще до болезни Ивана Петровича, узнав о некоторых его делах, я ему прямо сказала, поймав его во лжи, что если Иван Петрович узнает правду о нем, то это его убьет. А правда, о которой говорили мне, была ужасная. Он вспыхнул, когда я ему сообщила, как его называют, но ничего не смог возразить против, с тех пор сделался моим заклятым врагом, распространяющим против меня нелепые слухи и старающимся подорвать мою репутацию во всех отношениях, и главным образом в глазах Ивана Петровича. Только после смерти Ивана Петровича я узнала от человека, вселяющего доверие, что, между прочим, он боялся, что я обираю Ивана Петровича. Увидев мою, в то время хорошую, обстановку, которую я заботливо сохранила и после революции, он решил, что это все от Ивана Петровича. «Влюбила старика и обирает его». Сам, будучи от природы корыстным, он также думал и о других.
Так вот, Ю.Н. К–й питался сведениями, полученными относительно меня от Всеволода Ивановича и поэтому, видимо, несмотря на мои просьбы и свое обещание, ничего из написанного об Иване Петровиче, несмотря на мои напоминания, так и не прочитал, а другим, я знаю, читал. Вторую его записку я получила 24.I. 1942 года, которую он передал мне с домработницей Владимира Ивановича, в квартире которого все это время он часто бывал. По словам домработницы он в это время очень исхудал. В этой записке он сообщал, что если будет жив, то зайдет проведать меня 31.I с 12 до 4. Но он не пришел тогда так как попал в больницу, а пришел в июле 1942 года перед отъездом в Алма-Ату. Знаю, что он заходил к жившему со мной по соседству Владимиру Ивановичу Павлову взять, по просьбе последнего, его некоторые вещи, которые должен был передать ему в Казани. Опять мою просьбу прочитать написанное он не исполнил, так я и не знаю, что он писал про меня. Судя же по его упорному нежеланию показать свое произведение, характеристика моя, по-видимому, была навеяна Всеволодом Ивановичем. Я его встретила на дворе, ожидавшего домработницу Владимира Ивановича, он сидел во дворе, но ко мне рядом не зашел. Видимо, боялся, что я опять спрошу его о написанном. В это время он выглядел прекрасно, отъелся и поправился. Но ему так и не пришлось уехать, так как по сведениям из ВИЭМа и от домработницы Владимира Ивановича он был арестован. Он, как и все копающие мне незаслуженно яму, был наказан судьбой. Где теперь он, что с ним, за что арестован – не знаю. Не знаю и о судьбе его произведения, а жаль, хотелось бы прочитать.